Делать было нечего, пришлось таскать камни.
Пока мы таскали их, отец с Омелюстым заваливали этими камнями вход в пещеру.
Скоро от входа в пещеру осталась только маленькая щель.
– Фу! Заморился! – потирая руки, сказал Иван. – Пойдемте. Оська, фонарь не забудь!
Мы пошли по лужайке над оврагом. Лужайка поросла свежей, сочной травой. Тут хорошо полежать. Трава мягкая, душистая.
Отец прилег в стороне, под высоким явором. Омелюстый снял прорезиненный плащ и, сложив его вдвое, разостлал на траве. Он устроился на плаще и начал рассказ.
– В ту холодную ветреную зиму, когда окончилась война с немцами, через наш город повалили из германского плена русские солдаты. Пожалуй, ни в одном городе Украины их не было столько в этот год. Ведь около наших мест пролегала главная дорога с фронта.
Худые, в рваных солдатских шинелях, с ногами, обмотанными тряпьем, шли люди из-под Тернополя и Перемышля через наш крепостной мост на вокзал, чтобы поскорее сесть на поезд и ехать домой в глубь России.
А в ту зиму появилась в городе опасная болезнь – «испанка». Сотнями она уносила людей в могилу, и все очень боялись ее. С этой болезнью еще могли кое-как бороться те, у кого был дом, горячая пища, дрова.
Ну, а каково было тем, кто глубокой морозной ночью пробирался Калиновским лесом? Болезнь настигала их в пути. Измученный голодом, тяжелой дорогой, человек вдруг понимал, что дальше идти не может: все тело горит, ноги подкашиваются, и – самое страшное – не от кого ждать помощи в холодном, засыпанном снегом лесу. И часто случалось: человек присаживался на краю дороги, чтобы немного отдохнуть, но уж подняться не мог, коченел и умирал тихой, неслышной смертью в каких-нибудь пяти верстах от жилья.
Да и в городе было не лучше.
Люди валялись на тротуарах вдоль Житомирской, по Тернопольскому спуску и в сырых нетопленых залах духовной семинарии, куда их пускали обогреться гетманские чиновники. Я сам однажды видел, как со двора семинарии выехали одна за другой три подводы, заваленные трупами. На первых двух подводах мертвых еще кое-как прикрыли рогожными мешками, а на последнюю мешков, видно, не хватило, и возница сидел прямо на замерзших, посиневших трупах.
А как боялись одного только слова «пленный» на Житомирской улице!
Стоило такому человеку постучаться за помощью в дверь богатого дома на Житомирской, как мигом хозяева тушили свет, и дом замирал. А если он уж очень долго стучался, горничная, звякнув цепочкой, чуть-чуть приоткрывала дверь и кричала:
– Хозяев дома нету! Бог подаст!
Доктор Григоренко даже звонок у ворот снял и медную дощечку со своей фамилией. Он боялся, как бы, не дай бог, к нему не позвонил какой-нибудь измученный больной солдат.
А наши зареченцы хоть и бедные были, но нередко сами зазывали странников к себе – поесть горячего борща, отогреться у плиты, а то и просто переночевать на теплой печке.
Однажды на рассвете и к нам постучали, но слабенько так, чуть-чуть. Покойная мать моя проснулась и говорит:
– Иван, пойди спроси, кто там.
А я притворился, что не слышу, – очень уж хотелось мне спать. Тогда мама сама встала с постели. Она завернулась в одеяло, подошла к окну и стала дышать на замерзшее стекло.
Вдруг она отскочила – и к отцу:
– Ой, боже ж мой! Человека у нас под окнами убили!
Мы открыли не сразу. Сперва все оделись. Потом тихонько на кухню вышел отец. Он выглянул на улицу и увидел, что на обледеневших ступеньках нашего крыльца лежит человек. Никого больше вокруг не было.
Отважившись, мы открыли дверь на крыльцо и втащили человека к нам на кухню. Это был обыкновенный русский солдат, и упал он около нашего дома просто от голода и слабости.
Мать поставила греть воду, а отец притащил из кладовой большое деревянное корыто, мы с отцом осторожно раздели больного и посадили в корыто. Я поливал его теплой водой, а отец мыл.
Сколько мы воды на него потратили – не передать. Один за другим я брал с плиты казаны с теплой водой и опрокидывал их на голову больного. Он вскоре пришел в себя и только отфыркивался да глаза протирал. А я выносил грязную воду. Я выливал ее прямо с крыльца на улицу. Потом снег в этом месте почернел так, будто здесь грузили каменный уголь.
Все белье и одежду нашего гостя отец сложил в тючок и, перевязав бечевкой, вынес в курятник, на мороз. Это ему мама моя покойная так наказала:
– Человек нехай останется, а вшей его не надо. Пусть подохнут на морозе!
Звали больного Тимофей, а фамилия его была Сергушин. Он возвращался из германского плена к себе домой в Донбасс.
До войны Сергушин работал на Щербиновском руднике. У него под ресницами сохранились еще с той поры чуть заметные черные каемочки – такие каемочки, ребята, остаются почти у каждого шахтера, который долго рубит уголь.
Постлали мы нашему гостю в каморке за кухней, там он и лежал у нас.
В ту пору гетманская державная варта строго-настрого запрещала горожанам принимать к себе на жительство иногородних солдат, которые возвращались на родину. Гетман Скоропадский боялся, как бы среди них не оказались большевики.
Чтобы и к нам, чего доброго, не прицепились чиновники из гетманской варты, мы и слова никому не говорили про нашего больного. На что вот Мирон – наш сосед, – Омелюстый кивнул в сторону моего отца, – а и тот ничего не знал про Сергушина. Мы думали, что он недолго у нас погостит, но вышло по-иному.
Больше месяца пролежал он в темной каморке, а потом понемногу стал ходить по комнатам. Отец покойный, бывало, как заметит, что Сергушин вышел из каморки, – мигом к двери – и на ключ ее: отец боялся, как бы кто из заказчиков не заметил его.