Старая крепость - Страница 37


К оглавлению

37

Особенно стыдно мне было, когда он вдруг ни с того ни с сего начинал петь.

Мать упрашивала его помолчать – ведь за пение его мог арестовать городовой, но отец не слушался и пел все громче одну и ту же жалобную и тоскливую песню:


Мы котелки с собой возьмем,
Конвой пойдет за нами,
И мы кандальный марш споем
С горькими слезами…

Подойдя к типографии, мы усаживались на ступеньках высокого каменного крыльца. Посыльный убегал к хозяину. А отец снова засыпал. Выходил хозяин – худенький, рыжий человек среднего роста – и останавливался на крыльце. Потом он шептал что-то на ухо посыльному. Посыльный убегал и возвращался с большим эмалированным кувшином, из которого через край на ступеньки лилась вода. Мать одну за другой стягивала с отца обе рубашки. Отец сидел на ступеньках со взъерошенными волосами, сонный, измученный, жалкий. Он поглядывал то на мать, то на хозяина и бормотал:

– Ну, уйдите, ироды. Вот, ей-богу! Ну, поспать дайте.

Мать отходила в сторону, а хозяин кивал посыльному. Тот поднимал кувшин, наклонял его и потихоньку лил на голову отца холодную воду.

Я видел, как струйки воды разбрызгиваются на отцовской лысине, и ежился.

«Чего ты ждешь? – шептал я про себя. – Встань, вырви из рук посыльного кувшин, ударь его по зубам и удирай!»

Но отец и не думал удирать. Он вяло растирал воду по лицу мокрой пятерней. Вода текла по его штанам, разливалась вокруг – каменные ступеньки лестницы чернели, словно после дождя. Кувшин наконец пустел. Тогда мать брала у меня рубашку и с трудом натягивала ее на влажное тело отца. Отец сидел смирно и, видно, уже больше спать не хотел. Его уводили в типографию, а мы шли домой.

Однажды мать забрала в типографии за отца получку и куда-то ушла. Отец возвратился домой сердитый. Увидев, что матери нет, он схватил с полочки будильник, завернул его в клеенку с нашего обеденного стола и, прихватив с комода кружевную скатерть, убежал из дому, оставив меня в комнате одного.

Мать вернулась к вечеру. Она связала в узел свои платья, мое белье и отвела меня к соседке.

– Поберегите моего сына и вещи, Анастасия Львовна, пока я вернусь, – сказала мать, отдавая соседке узел и деньги. – Я поеду в Одессу, к сестре, разузнаю, нельзя ли совсем переехать туда. В Одессе, говорят, есть доктор, который лечит людей от водки. Может, он вылечит и моего мужа – житья с ним нет.

Она попрощалась с Анастасией Львовной, поцеловала меня и ушла.

А через два дня мы узнали, что пароход «Меркурий», на котором мать уехала в Одессу, возле Очакова наскочил на германскую мину.

До поздней ночи кричали на Суворовской газетчики:

– Гибель «Меркурия»! Гибель «Меркурия»! Немецкие мины в Черном море.

Отец ходил на почту, посылал телеграммы то в Одессу, то в Очаков. Он все надеялся, что мать спаслась и не потонула вместе с другими.

Я долго не понимал, что случилось. Как и отец, в первые дни я был уверен, что мать жива, скоро вернется и мы поедем в Одессу, где живет доктор, который лечит всех людей от водки.

Недели через две после гибели «Меркурия» я спросил Анастасию Львовну:

– И капитан потонул?

– И капитан, – ответила она мне жалобным голосом, и я вдруг удивительно ясно представил себе, как посреди моря одиноко плавает белая фуражка-капитанка с черным околышем и золотым галуном, а сам капитан, пуская бульки, медленно идет ко дну.

…После смерти матери отец сделался хмур и неразговорчив. Он бросил пить водку, приходил с работы прямо домой и все молчал. Коренастый, белолобый, в длинной сатиновой рубахе, подпоясанной сыромятным ремешком, он все ходил молча от комода к подоконнику, задевая ногами стулья.

Я сидел в самом углу на топчане и следил оттуда за его широкими, упрямыми шагами, видел его сгорбленную спину, слышал гулкий стук его ботинок.

Мне казалось, что отец сумасшедший, что вот-вот он схватит стул, бросит его об стену, с грохотом опрокинет на пол комод, вышвырнет одну за другой в окно все глубокие тарелки, а потом закричит и возьмется за меня.

Но однажды отец пришел домой раньше, чем всегда. В руках у него было много свертков. Я сперва подумал, что это отец купил мне гостинцы, и обрадовался.

Но отец высыпал свертки на ободранный стол и сказал:

– Поедем, сынку, отсюда к Марье Афанасьевне. Раз такое дело стряслось, чего ж нам больше здесь оставаться?

Я знал, что Марья Афанасьевна, сестра отца, живет в городе, до которого надо ехать трое суток по железной дороге.

На следующий день мы уехали.

…Так, вспоминая о своем отце и о том, как мы переехали сюда, я заснул.

НАДО УДИРАТЬ!

Утром, когда я еще спал, ко мне прибежали Петька и Куница.

Куница был встревожен. Про Маремуху и говорить нечего.

– Мы удрали со второго урока! – сказал Куница.

– Котька Григоренко пришлет за тобой петлюровцев, и тебя посадят в тюрьму! – оглядываясь по сторонам, выпалил Маремуха.

– Погоди… Расскажи ему все сначала! – перебил Петьку Куница.

– Я был в уборной… с утра… Как пришел в гимназию… Слышу голос Котьки за перегородкой… Поглядел в щелочку, а там Жорж Гальчевский курит около стенки, а Котька ему рассказывает. Я встал на цыпочки и подслушиваю. «Ударили черепицей по лампе, керосин хлюпнул прямо на столик», – рассказывает Котька. Ага, думаю, это про вчерашнее. «Чуть дом не спалили. Хорошо, папа схватил горящий столик да швырнул в сад на клумбу…» Потом Гальчевский что-то у Котьки спросил, а что – я так и не расслышал, а Котька и говорит: «А за то, что его из гимназии выгнали!» Ага, думаю, разговор про тебя, Василь. А тут, как назло, кто-то вошел в уборную, они замолчали, я тогда выскочил в коридор – и к Юзику. Рассказал ему все, и вот мы со второго урока удрали, чтобы тебе сказать. Пение было. Родлевская ушла за нотами, а мы – к тебе.

37